В. Я. Шебалин. Литературное наследие


В.Я. Шебалин. Из воспоминаний о Н.Я. Мясковском

С произведениями Н. Я. Мясковского я впервые познакомился в 1921 году в бытность мою учеником Омского Музыкального техникума. Я поступил в класс сочинения Михаила Ивановича Невитова, незадолго до этого приехавшего из Москвы и привезшего с собой целый ряд музыкальных новинок, выпущенных Музсектором Госиздата и в ту пору омским музыкантам ещё неизвестных. Кроме того, в библиотеке М. И. Невитова было много дотоле мне незнакомых произведений новейших русских и западноевропейских композиторов. Среди всех этих новых произведений сочинения Н. Я. Мясковского стояли как-то совсем особняком, отличаясь глубиной и серьёзностью тона. Эти произведения были: цикл романсов на стихи Баратынского, Первая и Вторая сонаты для фортепиано.

В 1922 году, ранней осенью, у меня появилась возможность совершить вместе с отцом поездку в Москву. Зная тогда уже, что Николай Яковлевич Мясковский — профессор Московской консерватории, я с письмом М. И. Невитова, знавшего Николая Яковлевича лично, приехал в Москву и, не узнав телефона Мясковского, решил, набравшись храбрости, прийти к нему прямо на квартиру в Денежном переулке, где он тогда жил.

На звонок мне открыла дверь незнакомая женщина, которой я с трепетом вручил письмо, готовый провалиться сквозь землю — как от свойственной мне в те годы застенчивости, так и по причине того, что явился без приглашения.

Через несколько минут ожидания, справа, из-за прикрывавшего дверь ковра, вдруг появился уже известный мне по фотографиям Николай Яковлевич и пригласил меня к себе в комнату. Так состоялось наше первое знакомство.

Я показал ему ряд мелких произведений и одночастную сонату для фортепиано fis-moll (все эти сочинения были впоследствии мной утеряны). На мой робкий вопрос, следует ли мне продолжать занятия по сочинению, я получил утвердительный ответ и согласие Николая Яковлевича на поступление в его класс Московской консерватории.

Весной 1923 года я окончил Омский музыкальный техникум, осенью должен был ехать в Москву держать экзамены в консерваторию. Но накануне отъезда я слёг с высокой температурой, и сестра моя Галина, которая должна была ехать в Москву вместе со мной увезла в Москву мои сочинения и письмо к Николаю Яковлевичу. Врачи думали, что я заболел тифом. Я был в полном унынии, но оказалось, что это была ложная тревога, и, проболев недели две, я вслед за сестрой отправился в Москву, не зная, как решится моя консерваторская судьба.

К моему невероятному удивлению, придя по приезде в консерваторию, я увидел свою фамилию в списке принятых. Оказалось, что Николай Яковлевич показал мои сочинения в приёмной комиссии, объяснив причины моей неявки, и я совершенно неожиданно для себя был принят в консерваторию, так сказать, заочно. Начались годы учения.

Консерватория тех лет существенно отличалась от нынешней. Прежде всего, большинство предметов можно было не посещать, а сдавать их в установленные сроки. Но весь специальный цикл, естественно, должен был быть в центре внимания. И здесь пропуски занятии студентами были, конечно, значительно более редкими. Разумеется, о том, чтобы пропустить урок по сочинению, не прийти в класс к Mясковскому, не могло быть и речи, — настолько мы, его студенты, дорожили этими занятиями.

Помимо сочинения, я занимался с Николаем Яковлевичем также и фугой, поскольку строгий стиль при поступлении в консерваторию мне был зачтён по представленному мною мотету, написанному в классе М. И. Невитова. В дальнейшем Николай Яковлевич занимался со мной, помимо фуги, ещё и инструментовкой.

Был ещё один класс на нашем композиторском отделении, который привлекал к себе внимание значительной группы молодёжи. Это — класс ознакомления с симфонической литературой, который вёл профессор Павел Александрович Ламм.

В этом классе мы, студенты, играли на двух роялях в восемь рук. Восьмиручными переложениями симфонической литературы нас в изобилии снабжал Павел Александрович. Мы переиграли огромное количество русской и западноевропейской музыкальной классики, а также познакомились с первыми пятью симфониями Мясковского.

Впервые в классе у П. Ламма я встретился с Анатолием Николаевичем Александровым, в то время молодым профессором консерватории. Ан. Н. пришёл послушать одну из симфоний Николая Яковлевича, уже не помню какую. Из произведений Ан. Н. Александрова я тогда уже знал всё, что было напечатано Российским музыкальным издательством и Музсектором Госиздата.

Занятия с Николаем Яковлевичем происходили у него на дому. Первое сочинение, над которым мы с ним работали, был мой струнный квартет, начатый ещё в Омске (№ 1, a-moll). Из сочинений консерваторского периода, написанных под непосредственным руководством Николая Яковлевича, отмечу ещё струнное трио g-moll и Первую симфонию f-moll; ею я и заканчивал курс консерватории. Именно в этой симфонии наиболее ярко отразилось моё увлечение творчеством Николая Яковлевича, его симфониями тех лет, и, совершенно естественно, что она была ему же и посвящена.

В начале двадцатых годов класс Мясковского был невелик: из моих сотоварищей по классу я вспоминаю А. М. Веприка, В. Н. Крюкова и Ал. Гантшера, вскоре куда-то исчезнувшего. Класс Николая Яковлевича стал расти с 1926 года, когда, после внезапной смерти Г. Л. Катуара, многие его ученики устремились в класс Мясковского, уже всеми признанного симфониста и педагога.

Одно из моих самых сильных впечатлений консерваторских лет — исполнение Шестой симфонии Николая Яковлевича. Оно состоялось 1 мая 1924 года. Дирижировал Н. С. Голованов. Нам, молодым музыкантам, симфония хорошо была известна по восьмиручному переложению П. А. Ламма, неоднократно игранному нами в его классе. Симфония ещё до исполнения вызывала огромный интерес, и естественно, что концертная премьера её стала «событием». Исполнению сопутствовал огромный успех. Помню, что после окончания финала с его просветленной кодой, в зале, казалось, на несколько минут воцарилось молчание, а потом разразилась буря аплодисментов, отразившая потрясённость аудитории. На ужине после концерта у П. А. Ламма Константин Соломонович Сараджев произнёс взволнованную речь, в которой отметил,
что после исполнения Шестой симфонии Чайковского на его памяти ещё не было такого значительного события в русской музыкально жизни.

В феврале 1925 года К. С. Сараджевым были исполнены Четвертая и Седьмая симфонии Николая Яковлевича, также произведшие сильное впечатление в музыкальных кругах. На этом концерте, во время исполнения Седьмой симфонии, сын Сараджева, подверженный нервным припадкам, с криком выбросился из ложи 1-го яруса (концерт происходил в театре Революции), но, к счастью, упал этажом ниже, не нанеся себе никаких увечий. У Константина Соломоновича хватило присутствия духа, не прерывая симфонии, продолжать концерт.

...Весной 1928 года был мой выпускной экзамен. Вместе со мной кончали курс консерватории В. П. Ширинский и М. М. Черемухин, также занимавшиеся в последние годы у Мясковского. Моей выпускной работой, как я уже говорил, была Первая симфония (ор.6, h-moll), исполненная ранее (в 1926 году) К. С. Сараджевым в Ленинграде.

По рекомендации Николая Яковлевича я был оставлен при консерватории аспирантом.

Помимо показа своих сочинений, аспирант должен был нести ассистентские обязанности, чем, впрочем, Николай Яковлевич мало загружал всех своих аспирантов. Но я аккуратно посещал его занятия со студентами, так как поучительного в его классе всегда было достаточно: там показывалось много свежих и интересных сочинений его учеников. В ту пору класс Мясковского уже вырос, сложился и в таком виде просуществовал много лет, вплоть до начала Великой Отечественной войны.

Мне уже раньше приходилось писать о Мясковском как педагоге. Не желая повторяться, я отсылаю интересующихся к моей статье «Мясковский–учитель», напечатанной в журнале «Советская музыка» за 1941 год, № 4. Здесь же мне хочется отметить необыкновенную, чисто человеческую чуткость Николая Яковлевича к своим ученикам, не раз выручавшую их из сложных положений, в которые они попадали. Так, например, со мной произошел следующий казус: во время студенческой проверки, происходившей по всем вузам Советского Союза в двадцатых годах, я, в разговоре с комиссией, от волнения наговорил председателю, как это иногда бывает со стеснительными людьми в трудном положении, нивесть что и должен был подвергнуться исключению из консерватории. Но затем в списке исключённых я себя не нашёл — мне был объявлен выговор. Оказалось, что моё спасение было делом рук Николая Яковлевича. В то же время он был очень строг. Один из учеников любил «закладывать за галстук» и однажды явился на утренний урок в явно алкоголическом «ореоле». Николай Яковлевич посмотрел на него и сказал: «Может быть, в дальнейшем Вы будете приходить ко мне до Вашего завтрака?» Само собой разумеется, что этот студент в дальнейшем ни разу не являлся в класс в неподобающем виде.

На одном из занятий в классе музыкальной литературы П. А. Ламм пригласил меня бывать у него дома на так называемых «восьмиручиях», о которых я уже слышал раньше. Эти музыкальные вечера происходили регулярно, вплоть до войны 1941 года, на квартире Павла Александровича в здании консерватории и собирали вокруг себя большую и значительную группу московских музыкантов.

Что только не было переиграно в восемь рук на этих вечерах! Большое количество произведений западной литературы — начиная с Гайдна и Моцарта и кончая Р. Штраусом и Малером; всё сколько-нибудь значительное из русской классики (в отличном восьмиручном переложении хозяина дома П. А. Ламма). Всё, что выходило из-под пера Николая Яковлевича, произведения С. С. Прокофьева и Д. Д. Шостаковича.

Иногда восьмиручная игра перемежалась четырёхручной на двух или одном рояле. В таком виде играли, например, Дебюсси. Квартетная музыка исполнялась прямо по голосам: на одном фортепиано — партии первой скрипки и альта, на другом — второй скрипки и виолончели. Так игрались все появлявшиеся квартетные новинки. Не забывалась и вокальная музыка. Многие романсы Николая Яковлевича пел М. Г. Губе (аккомпанировал автор или Павел Александрович), Н. Г. Александрова, С. Т. Кубацкая исполняли вокальные циклы Ан. Н. Александрова За музыкой засиживались иногда почти до полуночи, после чего следовал ужин с оживлёнными разговорами и обменом новостями, за которым неизменно отличался своим остроумием К. С. Сараджев.

В более тесном кругу из года в год проходили встречи Нового года, а также отмечались семейные праздники. Дом П. А. Ламма для всех, кто бывал в нём, всегда останется в памяти как дом гостеприимства, радушия и музыки. Дом, где в течение многих лет в необычайно дружественной атмосфере встречалась и показывала друг другу свои сочинения большая группа русских композиторов, объединённая вокруг Николая Яковлевича Мясковского.

Прерванные войной и эвакуацией «восьмиручия» возобновились лишь после возвращения П. А. Ламма в Москву в конце августа 1943 года. Они продолжались вплоть до предсмертной болезни Николая Яковлевича. В число постоянных исполнителей включился за это время Л. Н. Наумов, ученик Ан. Н. Александрова.

Другой круг музыкантов, связанный с именем Н. Я. Мясковского, группировался вокруг дома В. В. и Е. В. Держановских. Владимир Владимирович Держановский, необыкновенно привлекательный человек, был большим энтузиастом музыкального искусства. Прекрасный знаток русской и западной музыкальной классики, он необычайно чутко реагировал и на всё новое, что появлялось у нас и за рубежом на протяжении двадцатых и тридцатых годов. Быть может, его увлечения были не всегда художественно оправданы, но широкий кругозор и уменье увлечь постоянно группировали вокруг него музыкантов старшего поколения и молодёжь.

Екатерина Васильевна Копосова–Держановская — высоко одарённая камерная певица, успешно пропагандировала в своё время вокальное творчество Мясковского и Прокофьева.

Узнав о концертах, организованных В. В. Держановским в помещении «Международной книги» на Кузнецком мосту, я обратился к Николаю Яковлевичу с просьбой оказать мне содействие в посещений их. Он сказал обо мне Владимиру Владимировичу, и мне тотчас была предоставлена эта возможность.

Программы вечеров были очень разнообразны как по содержанию, так и по составу исполнителей. Здесь впервые москвичи познакомились с новыми, впервые тогда опубликованными произведениями Прокофьева, Метнера и др. Исполнение было всегда на высоком художественном уровне, так как исполнители сами охотно принимали участие в этих собраниях. На этих же концертах я услышал Е. Копосову–Держановскую. Вероятно, это были её последние выступления. Я уже не помню, что она пела, но помню, что её исполнение произвело на меня сильное и глубокое впечатление.

Само собой разумеется, что Николай Яковлевич посещал все эти концерты, и многие исполненные там произведения бывали предметом наших собеседований в процессе консерваторских занятий.

В 1924 году образовалась так называемая Ассоциация современной музыки при Государственной академии художественных наук, и концерты были перенесены в зал ГАХН на улице Кропоткина.

Об АСМ писалось уже достаточно. Не всё из написанного о ней соответствует действительности, но я не имею ни малейшего намерения вступать с кем бы то ни было в полемику. Я коснусь деятельности этой организации лишь постольку, поскольку это необходимо для дальнейшего изложения.

Целый ряд сочинений Н. Я. Мясковского был исполнен в концертах Ассоциации: Третья, Четвертая, Пятая, Седьмая, Восьмая и Девятая симфонии, Четвертая фортепианная соната, «Причуды» (цикл пьес для фортепиано), романсы (список этот, вероятно, далеко не полный). На этих же концертах на протяжении ряда лет состоялись премьеры произведений многих учеников Мясковского, начиная от В. Ширинского, В. Крюкова, А. Веприка и моих и кончая более «молодыми» — Кабалевским, Фере, Старокадомским, Обориным и др.

Основным дирижёром симфонических концертов Ассоциации был К. С. Сараджев — старый друг Н. Я. Мясковского и В. В. Держановского, человек неукротимого темперамента, энтузиаст и невероятный остроумец. Среди дирижёров отмечу Стефана Штрассера, исполнившего Третью симфонию Мясковского, и темпераментного В. Савича, познакомившего москвичей с произведениями Респиги «Пинии Рима» и «Фонтаны Рима».

В камерных концертах охотно принимали участие все лучшие камерные исполнители тех лет, интересовавшиеся новой советской и зарубежной музыкой — Нейгауз, Оборин, Фейнберг, Духовская, Бихтер, Колобова, будущий квартет им. Бетховена, тогда именовавшийся квартет Московской консерватории, и многие другие.

23 апреля 1932 г. историческое постановление ЦК ВКП(б) положило начало новому периоду развития советской музыки.

Возник Союз советских композиторов, в число членов Правления которого вошёл и Николай Яковлевич. На протяжении тридцатых годов в творчестве Мясковского, продолжавшем интенсивно развиваться (вспомним, что на эти годы падает сочинение ряда симфоний — от Одиннадцатой до Двадцать первой включительно), происходит значительный перелом, о котором он сам говорит в своих «Автобиографических заметках о творческом пути». Начиная с Одиннадцатой симфонии, он стремится отойти от того субъективного музыкального языка, который нашёл своё наиболее острое выражение в Десятой симфонии, и встаёт на путь поисков более объективных образов, обращённых к самому широкому кругу слушателей.

Именно в эти годы Н. Я. впервые пробует свои силы в области массовой песни, а также создаёт опыт программной симфонии (Двенадцатая, «Колхозная»). И хотя сам он в «Автобиографических заметках» невысоко оценил эти первые опыты на новом пути, они несомненно имели большое, переломное значение в его творчестве и в дальнейшем привели к таким симфониям, как Шестнадцатая, Двадцать первая и другие симфонии последнего периода его творчества.

В течение тридцатых годов, помимо ламмовских «восьмиручиев» и Музыкальных собраний у Держановских, мне приходилось встречаться с Н. Я. ещё и в других домах, где музыка была в почёте. Одним из таких домов, относившихся с уважением к музыке и музыкантам, был дом В. Э. Мейерхольда. Я не могу вспомнить истории знакомства Николая Яковлевича с Мейерхольдами, но отчетливо помню ряд встреч с Н. Я., происходивших в этом доме. Надо сказать, что у Мейерхольда в ту пору бывали В. В. Маяковский, А. Н. Толстой, Вс. Вишневский и другие писатели и поэты, находившиеся в центре внимания культурной жизни Москвы того времени. Будучи заядлым любителем музыки, Мейерхольд придавал ей большое значение в жизни драматического спектакля и охотно привлекал к участию в своём театре наиболее видных музыкантов (Б. В. Асафьева, М. Ф. Гнесина), а также музыкальную молодёжь. Несомненно, он рассчитывал вовлечь в работу театра и Николая Яковлевича, но тот оставался непреклонным, хотя и был постоянным посетителем всех мейерхольдовских премьер. В те годы (конец двадцатых — начало тридцатых) мне пришлось принять участие в качестве композитора в ряде постановок театра Мейерхольда. Само собой разумеется, что Н. Я. был в курсе этих работ и присутствовал на  всех премьерах.

Я уже писал выше, что класс Мясковского с годами расширялся, вовлекая новые композиторские пополнения. Его высокий авторитет музыканта, широта знаний и личное обаяние неудержимо влекли к нему молодёжь. Быт его складывался в достаточной мере своеобразно. На первом плане всегда была музыка. Николая Яковлевича можно было видеть на всех более или менее примечательных московских концертах — в Большом и Малом залах консерватории, а также и в других концертных залах Москвы. У него были свои «излюбленные» места так, в Большом зале он всегда брал себе билеты в один из последних рядов партера, слева от центрального входа, и в антракте все желающие поговорить с ним (а таких всегда находилось много) уже заранее знали, куда направить свой путь. К этому времени вышло как-то само собой, что Мясковский стал неизменным консультантом не только молодёжи, но и многих своих сверстников, стремившихся показать свои новые сочинения и получить тот или иной совет. Н. Я. никому в этом не отказывал, хотя, несомненно, количество желавших воспользоваться его советом основательно сокращало его рабочее время и утомляло его. Трудно было подчас представить себе, когда он находил время для сочинения.

В 1930 году Н. Я. поселился на новой квартире по Сивцеву Вражку в доме № 4 вместе со своей сестрой Валентиной Яковлевной и её дочерью Марианной. Это был один из первых кооперативных домов в Москве, весьма далёких от совершенства по качеству строительства. В более чем скромной квартире с маленькими, но уютными комнатами Н. Я. и прожил до конца своих дней.

Все, кто бывал у него, помнят хорошо его кабинет с роялем, занимающим почти половину комнаты, и весь заставленный нотными полками и шкафами. Библиотека его была замечательной по подбору нот и книг. Он приобретал по возможности все новинки, выходящие у нас и за рубежом и не только находил время проштудировать всё это, но и поделиться всеми «новостями» со своими учениками и друзьями.

Готовность его помочь в чём-либо была поистине безгранична. Так например, мне случилось однажды в его присутствии сознаться, что я плохо знаком с развитием французского симфонизма после «Фантастической симфонии» Берлиоза. Каково же было моё удивление, когда он предложил мне регулярно встречаться с ним, чтобы переиграть в 4 руки все доступные нам в ту пору симфонии французских авторов. Так, в течение ряда вечеров, мы просмотрели большое количестве произведений, кончая симфониями д'Энди и Русселя.

С большим теплом я вспоминаю каждое посещение этого гостеприимного дома. Обычно вечер встречи с друзьями проходил так: на первом плане музыка, — показывались новые произведения гостя, иногда хозяина или игралось в 4 руки что-нибудь новое, ещё неизвестное. После солидной порции музыки и разговоров о ней обычно раздавался тихий стук в дверь, и Валентина Яковлевна приглашала пить чай. Хозяин и гости шли в столовую, которая была расположена в маленькой и уютной кухне, где хозяйничала сама Валентина Яковлевна. За столом продолжались разговоры и споры, чаще всего на музыкальные темы. Засиживались иногда до позднего часа и, уходя, уносили с собой тепло и уют этого дома, который привлекал к себе столь многих музыкантов.

Не случайно среди музыкальной молодёжи Н. Я. Мясковского звали «музыкальной совестью»: к нему шли с открытой душой и всегда получали правдивое и точное суждение по поводу показанных произведений. Эта нелицеприятная, подчас даже суровая, но всегда доброжелательная критика и привлекала к нему сердца многих.

С Николаем Яковлевичем мне приходилось встречаться в целом ряде музыкантских домов Москвы. Помню несколько встреч у Р. М. Глиэра. Одна из них мне памятна тем, что в этот вечер играл свой балет «Тиль Уленшпигель» М. О. Штейнберг, приехавший из Ленинграда.

Встречались мы и в доме Анатолия Николаевича и Нины Георгиевны Александровых, живших тогда в Плетешках (близ бывшей Елоховской площади). В их скромной квартирке не раз собирались друзья за роялем и столом.

С конца двадцатых годов частым гостем в Москве становится С. С. Прокофьев. Его приезды и концертные выступления были наиболее значительными событиями в музыкальной жизни тех лет. От Н. Я. я уже многое знал о Прокофьеве и был знаком с его произведениями как игранными в 8 рук у П. А. Ламма, так и слышанными в концертах.

Отношение Мясковского к С. С. Прокофьеву и его творчеству носило исключительно трогательный характер. Казалось бы, что общего между Мясковским — автором Пятой и Шестой симфоний и Прокофьевым — автором Скифской сюиты и «Шута»? Однако их сближали не только совместные годы ученья у Лядова, но и глубокое уважение друг к другу, несмотря на всю разницу художественных индивидуальностей и характеров. Н. Я. неизменно восхищался необыкновенной свежестью и творческой изобретательностью Прокофьева, неукротимостью его фантазии и глубиной его лирических прозрений. Собственно говоря, именно Н. Я. открыл мне Прокофьева как композитора и раз навсегда заставил меня полюбить его замечательную и вдохновенную музыку. Долголетняя дружба этих двух выдающихся музыкантов отнюдь не мешала им, иногда даже довольно резко, пикироваться по поводу того или иного сочинения или отдельных музыкальных деталей.

Как известно, сохранилась обширная переписка между Н. Я. Мясковским и С. С. Прокофьевым, чрезвычайно ценная по содержанию. Вся она, в основном, посвящена вопросам музыки. Надо думать, что в ближайшем будущем интереснейшая переписка эта будет опубликована.

Летние месяцы, свободные от занятий в консерватории, Н. Я. стремился провести за городом, в окрестностях Москвы. Он старался, найти место побезлюднее,   где-нибудь в лесу, где бы мог часами гулять в полном одиночестве. В двадцатых годах он жил в Клину, в доме Чайковского, затем в Мухаиове (близ Дорохова) у своего друга В. А. Наумова.

В эти годы я как-то летом был приглашён на дачу к П. А. Ламму, он жил тогда возле ст. Тучково Московско–Белорусской железной дороги, на высоком лесистом берегу Москвы–реки, на заброшенном старом погосте. Хорошо помню, как со всем семейством Ламмов мы ходили навстречу Николаю Яковлевичу, жившему невдалеке, — через огромный красивый лес, в котором мы долго гуляли вместе. В этот раз я впервые видел Н. Я. не в городе, а на природе, и уже тогда понял, как трогательно и проникновенно он её любит.

Вскоре после этого мы почти одновременно с П. А. Ламмом вступили в дачный кооператив РАНИС и обосновались на Николиной Горе, вблизи села Успенского, в сосновом лесу, расположенном над высоком берегу Москвы–реки. Наше большое семейство (я имею в виду и родителей моей жены — Анну Федоровну и Максима Григорьевича Губе) построилось раньше, а Ламмы и с ними Н. Я. Мясковский жили некоторое время, снимая дачное помещение у более ранних поселенцев, Толмачевских. В этот период, летом 1931 года, Н. Я. серьёзно заболел. Болезнь была настолько серьёзной, что мы, близкие и друзья, опасались за его жизнь, так как в те времена таких средств, как пенициллин, не было ещё и в помине. Но всё же лечение, которое проводили доктора А. И. Мартынов и В. В. Лебеденко, было успешным, а может быть, сосновый воздух и солнце Николиной Горы оказали свое благотворное действие, и вскоре Н.Я.был вне опасности. Комической стороной болезни было то обстоятельство, что на некоторое время Н. Я вынужден был сбрить бороду, и это иногда приводило к забавным недоразумениям, так как он стал совершенно неузнаваем.

Анекдотический случай произошел с Н. С. Жиляевым. В одном из концертов в Большом зале консерватории он долго разговаривал с Н. Я., а потом в заключение спросил: «Скажите, почему нет на концерте Мясковского, он же бывает на всех концертах». Можно себе представить смущение Жиляева, когда он понял, что говорил с самим Мясковским.

Наконец в 1934 году Ламмы построились, и мы стали близкими соседями. Самое тесное дружеское общение с этим семейством мы поддерживаем и по сей день. В доме Ламма для Н. Я. была отведена небольшая комната с отдельной террасой на северо–восточной стороне дачи. На лето туда привозилось маленькое пианино. Обстановка была самая спартанская. В этой комнате сочинены очень многие произведения Н. Я., так как он охотно работал в летние месяцы.

Уклад жизни на даче Ламмов был строго трудовым. Сам хозяин, любивший рано вставать, уже с 6-ти часов утра сидел в своей комнате за работой. Он трудился в то время над подготовкой к печати академического издания М. П. Мусоргского. Впоследствии к этому присоединился ряд других редакционных работ, а также работы по переложению в 8 рук симфонических произведений, составившие постепенно отличное собрание восьмиручных переложений.

В 5 часов пополудни был непременный чай за круглым столом в саду или на террасе возле комнаты Н. Я. На этот чай, как на огонёк, сходились друзья, зная, что в этот час можно застать всех дома. Иногда совершались совместные прогулки по лесному массиву Николиной Горы и другим окрестностям. П. А. Ламм и Н. Я.Мясковский были отличными, выносливыми ходоками, подавая пример другим. Посильное участие в этих прогулках принимал и наш дом, главным образом я с женой и мой тесть М. Г. Губе.

Музыкой занимались по вечерам. Показывалось что-нибудь новое из произведений присутствовавших авторов или играли в 4 руки. Музыкальные собрания происходили чаще всего в комнате П. А. Ламма, где стоял рояль, иногда у Николая Яковлевича.

Большое волнение в нашу никологорскую жизнь вносил грибной сезон. Н. Я. был страстным любителем собирания грибов. Он отлично знал все разновидности грибного Подмосковья и прекрасно умел находить «грибные места». Но особой любовью и предпочтением пользовался белый гриб. Н. Я. был исключительно аккуратным собирателем грибов: при нём всегда во время прогулки находился «грибной нож», которым он подрезал ножку гриба, тщательно сохраняя грибницу и заботливо укрывая её мхом. В наиболее урожайные годы на даче Ламмов появлялись целые корзины боровиков, которые потом в умелых руках С. А. Ламм и В. Я. Мясковской превращались в отличную закуску, охотно уничтожавшуюся нами за импровизированными ужинами после музыки.

Н. Я. во всех тонкостях знал жизнь леса. Он прекрасно разбирался в птичьих повадках и голосах. Копаться в земле, как это часами делал Павел Александрович, Н. Я. не любил и разведением цветов на дачном участке не занимался, но цветы он очень любил, в особенности розы. У него в комнате и на террасе всегда были цветы, которые ставили заботливые руки женского населения дома.

К концу тридцатых годов стал постоянным обитателем Николнной Горы и С. С. Прокофьев. Сперва он снимал дачу у никологорских старожилов, а позже, в 1946 году, купил дачу у В. В. Барсовой и поселился там на долгие годы, до самой смерти, живя зиму и лето почти безвыездно. Само собой разумеется, что между дачами Ламмов и Прокофьева поддерживалось самое тесное общение. У Сергея Сергеевича был заведён строжайший режим. Точность его режима была такова, что я мог проверять часы, сидя у себя за рабочим столом при виде С. С, проходившего на прогулку мимо нашей дачи всегда в один и тот же час.

Летнее житьё от времени до времени разнообразилось семейными праздниками в доме Ламмов и нашем. Пеклись пироги, сходились «гости» — всё тот же хорошо знакомый круг друзей. Так продолжалось до самой войны — до 1941 года.

Когда было решено эвакуировать группу работников театров и консерватории на Кавказ, с этой группой отправились в эвакуацию и семьи Мясковских, Ламмов, Александровых, Нечаевых, Фейнберга.

Первоначально они уехали в Нальчик, затем по мере приближения фронта — в Тбилиси и далее во Фрунзе. Проводы на Курском вокзале были очень грустные. Предстояли месяцы, быть может, годы разлуки.

Вскоре я был отпущен из ополчения и затем поехал в Свердловск, поближе к семье, жившей тогда в совхозе под Свердловском. В Свердловске я получил письмо от Н. Я. — это было неожиданным и радостным событием, так как я никак не думал, что ему известно моё местонахождение. Годы войны были единственными годами, когда мы переписывались с Н. Я., так как в другое время в этом не было никакой необходимости: вся жизнь проходила в постоянном непосредственном общении друг с другом.

Летом 1942 года я возвратился в Москву и, против своей воли, оказался директором Московской консерватории. Снова началась суровая московская жизнь военных лет. Вскоре, приехал из Фрунзе и Н. Я. В дальнейшем друг за другом стали возвращаться и остальные «фрунзенцы». В обычный круг друзей вошли теперь С. А. и М. И. Малявины, с которыми семьи Мясковского и Ламма сдружились в эвакуации. С возвращением Ламмов в Москву сразу же возобновились ламмовские «восьмиручия». Жизнь постепенно входила в свою колею. Возобновилось и обычное никологорское житьё–бытьё.

В последние годы жизни Н. Я. продолжал много и напряженно работать, несмотря на первые признаки болезни, сведшей его в могилу. В эти годы им написаны такие значительные произведения, как Двадцать шестая и Двадцать седьмая симфонии, Тринадцатый струнный квартет. Последнее, что мы играли с ним в 4 руки на Николиной Горе, было авторское переложение Двадцать седьмой симфонии и «Дивертисмента». Происходило это в его комнате осенью 1949 года. Зимой мы неоднократно встречались на «восьмиручиях» у Ламма и у Н. Я. дома. Играли Двадцать седьмую симфонию в 4 руки и в 8 рук, Н. Я. показывал свои последние фортепианные сонаты (ор. 82,83 и 84). Очевидно, в ту пору Н. Я. приводил в порядок свой нотный архив, который после его смерти оказался в идеальном состоянии. Предчувствовал ли он тогда смертельный исход своей болезни, и было ли это обстоятельство стимулом для приведения архива в порядок, трудно сказать.

Весной 1950 года Н. Я. перенёс операцию и летом в последний раз жил на Николиной Горе. Изредка он гулял со своими близкими в лесу рядом с дачей и у себя на участке. Играть на рояле он уже не мог из-за возрастающей слабости, но охотно, когда позволяли силы, слушал музыку и сидел с друзьями. К концу лета, однако, болезнь неумолимо прогрессировала. Николая Яковлевича перевезли в город, и 8 августа он ушёл от нас навсегда.

Трудно в кратких заметках передать внутреннее богатство и духовную красоту такого замечательного человека и музыканта, каким был Н. Я. Мясковский. Внешний его облик, быть может, мало заметный для людей, далёких от музыки, при ближайшем соприкосновении невольно становился всё более значительным и возбуждал желание постоянного общения с ним. Вместе с тем нельзя не отметить замкнутость и некоторую «мимозливость» Николая Яковлевича даже в дружеском кругу; выражением этого являлась у него порой какая-то чудаковатость в поведении, явно намеренного свойства. С другой стороны, должно поражаться его постоянной готовности прийти на помощь многочисленным музыкантам, обращавшимся к нему по тому или иному вопросу.

Советы его были всегда определенны, точны, логически обоснованны и преподносились в деликатной и необидной для собеседника форме. Его ясный, аналитический ум и многолетняя педагогическая практика придавали его суждениям необычайную проницательность.

Н. Я. был человеком необычайно широкого круга интересов, — об этом свидетельствует постоянно обновлявшийся состав окружавших его книг. Многие из этих книг, по прочтении, переходили к друзьям с краткой и всегда убедительной характеристикой. О том же говорили и беседы с ним на протяжении большого ряда лет, будь то во время летних прогулок на Николиной Горе или у него дома на Сивцевом Вражке. Он всегда умел найти яркое сравнение или образ для характеристики того или иного явления музыкальной жизни текущего дня и шире — для всех событий, которые волновали в те годы нас, советских людей. Поистине огромные знания в области мировой и отечественной музыкальной литературы, а также широкая осведомленность в музыкально–теоретических вопросах притягивали к Николаю Яковлевичу всё передовое, что имелось у нас в среде музыкантов–теоретиков.

Естественно, что на протяжении долгих лет Н. Я. Мясковский был авторитетнейшим консультантом Музыкального издательства по академическим и многим другим изданиям.

Его отношение к музыке и музицированию никогда не носило формального характера. В музыке он видел не комбинации музыкально–технических приёмов, а живое, серьёзное дело, имеющее большой общественный смысл и значение. В этом он следовал традиции, идущей от величайших русских композиторов прошлого века — «Могучей кучки» и Чайковского.

В настоящее время ещё невозможно дать исчерпывающую или даже сколько-нибудь приближающуюся к этому характеристику Мясковского как композитора. Каждое следующее поколение будет находить в его произведениях всё новые черты. То, что писалось о нём в последние годы, — это лишь первые шаги на пути  к осмыслению его творческого пути.

То, что я хотел в кратких чертах сказать на этих страницах о его творчестве, — лишь беглые заметки музыканта, прошедшего рядом с Николаем Яковлевичем большую часть своей жизни и безгранично любящего и его самого, и его замечательную музыку.

Мясковский прежде всего музыкант–мыслитель (это отмечалось уже многими). Но сколько вместе с тем в его музыке и темпераментной горячности, и волевого напора, и лирических прозрений. Не могу не отметить черту, роднящую его с Бетховеном, которого он глубоко ценил до последних дней своей жизни. Эта черта — тщательное вынашивание и отработка тематического материала своих сочинений. Сочетая в себе редкий конструктивно–композиционный (музыкально–архитектонический) дар с поистине беспредельной контрапунктической фантазией, он виртуозно владел всеми приёмами развития и разработки музыкального материала, никогда, за редкими исключениями, не возводя этого в самоцель.

Много совершенно нового и самобытного внесено Мясковским в построение и композиционные приёмы сонатно–симфонического цикла, а также в конструкцию, динамику и композиционную технику сонатной формы. Всё это, в сочетании с благородством и великолепной возвышенностью всего строя его музыки, лишённой какой бы то ни было погони за модой, за внешним блеском и пышностью звучания, заметно отличает его от большинства крупнейших композиторов второй четверти XX столетия. Вряд ли случайно, что именно в симфониях Мясковского воплотились и нашли дальнейшее развитие многие лучшие черты русского и западноевропейского симфонизма.

Необходимо отметить также, как широко раздвинуты Мясковским жанровые возможности симфонического цикла, — от трагизма его ранних симфоний (Третья и Шестая), через отображение различных сторон нашей советской жизни (в Пятнадцатой, Шестнадцатой, Семнадцатой) к мудрой просветлённости Двадцать первой, Двадцать пятой, Двадцать шестой и Двадцать седьмой симфоний.

Вклад, сделанный Мясковским в русскую и советскую музыкальную культуру, столь огромен и своеобразен, что понадобятся ещё долгие годы, чтобы ориентироваться в его музыкальном и литературном наследии и дать себе отчёт в том, насколько велика и плодотворна его роль в общем течении русской и советской музыкальной жизни.

В своих наиболее значительных произведениях, написанных с присущей ему глубиной и благородством музыкальных устремлений, Мясковский по праву занял достойное место среди лучших представителей русского и мирового симфонизма.